Жили-были мужик да баба. Оба
были такие ленивые... Так и норовят — дело
на чужие плечи столкнуть, самим бы только не делать... И дверь-то в
избу никогда на крюк не закладывали: утром-де вставай, да руки
протягивай, да опять крюк скидывай... И так проживем. Вот раз баба и
свари каши. А уж и каша сварилась! Румяна да рассыпчата, крупина от
крупины так и отваливается. Вынула баба кашу из печи, на стол
поставила, маслицем сдобрила. Съели кашу и ложки облизали... Глядь, а в
горшке-то сбоку да на донышке приварилась каша, мыть горшок надобно.
Вот баба и говорит:
— Ну, мужик, я свое дело сделала — кашу сварила, а горшок тебе мыть!
— Да полно тебе! Мужиково ли дело горшки мыть? И сама вымоешь.
— А и не подумаю!
— И я не стану.
— А не станешь — пусть так стоит!
Сказала баба, сунула горшок на шесток, а сама на лавку. Стоит горшок
немытый.
— Баба, а баба! Надобно горшок-то вымыть!
— Сказано — твое дело, ты и мой!
— Ну вот что, баба! Уговор дороже денег: кто завтра первый встанет да
перво слово скажет, тому и горшок мыть.
— Ладно, лезь на печь, там видно будет.
Улеглись. Мужик на печи, баба на лавке. Пришла темна ноченька, потом
утро настало.
Утром-то никто и не встает. Ни тот, ни другой и не шелохнутся — не
хотят горшка мыть.
Бабе надо коровушку поить, доить да в стадо гнать, а она с лавки-то и
не подымается.
Соседки уже коровушек прогнали.
— Что это Маланьи-то не видать? Уж всё ли по-здорову?
— Да, бывает, позапозднилась. Обратно пойдем — не встретим ли... И
обратно идут — нет Маланьи.
— Да нет уж! Видно, что приключилося!
Соседка и сунься в избу. Хвать! — и дверь не заложена. Неладно что-то.
Вошла, огляделась:
— Маланья, матушка!
А баба-то лежит на лавке, во все глаза глядит, сама не шелохнется.
— Почто коровушку-то не прогоняла? Аи, нездоровилось?
Молчит баба.
— Да что с тобой приключилось-то? Почто молчишь?
Молчит баба, ни слова
не говорит.
— Господи помилуй! Да где у тебя мужик-то?.. Василий, а Василий!
Глянула на печь, а Василий там лежит, глаза открыты и не ворохнётся.
— Что у тебя с женой-то? Ай, попритчилось?
Молчит мужик, что воды в рот набрал. Всполошилась соседка:
— Пойти сказать бабам! — Побежала по деревне: — Ой, бабоньки! Неладно
ведь у Маланьи с Василием: лежат пластом — одна на лавке, другой на
печи. Глазоньками глядят, а словечушка не молвят. Уж не порча ли
напущена?
Прибежали бабы, причитают около них:
— Матушки! Да что это с вами подеялось-то? Маланьюшка! Ва-сильюшка! Да
почто молчите-то?
Молчат оба, что убитые.
— Да бегите, бабы, за попом! Дело-то совсем неладно выходит. Сбегали.
Пришел поп.
— Вот, батюшка, лежат оба — не шелохнутся; глазоньки открыты, а
словечушка не молвят. Уж не попорчены ли?
Поп бороду расправил — да к печке:
— Василий, раб божий! Что приключилось-то?
Молчит мужик.
Поп — к лавке:
— Раба божия! Что с мужем-то?
Молчит баба.
Соседки поговорили, поговорили да и вон из избы. Дело не стоит: кому
печку топить, кому ребят кормить, у кого цыплята, у кого поросята. Поп
и говорит:
— Ну, православные, уж так-то оставить их боязно, посидите кто-нибудь.
Той некогда, другой некогда.
— Да вот,— говорят,— бабка-то Степанида пусть посидит, у нее не ребята
плачут — одна живет.
А бабка Степанида поклонилась и говорит:
— Да нет, батюшка: даром никто работать не станет! А положи жалованье,
так посижу.
— Да какое же тебе жалованье положить? — спрашивает поп, да и повел
глазами-то по избе. А у двери висит на стенке рваная Маланьина
кацавейка, вата клоками болтается.— Да вот,— говорит поп,— возьми
кацавейку-то. Плоха, плоха, а все годится хоть ноги прикрыть.
Только это он проговорил, а баба-то, как ошпарена, скок с лавки, середь
избы стала, руки в боки.
— Это что же такое? — говорит.— Мое-то добро отдавать? Сама еще поношу
да из своих рученек кому хочу, тому отдам.
Ошалели все. А мужик-то этак тихонько ноги с печи опустил, склонился да
и говорит:
— Ну вот, баба, ты перво слово молвила — тебе и горшок мыть.